…Этого не может быть, м-м-м… просто невероятно, – твердил он себе, входя в через приемную в полутемный, любимый, с длинным письменным столом кабинет. Накануне случилось, казалось бы, незначительное событие: на консультацию записался новый пациент.
Ольга сказала, что по телефону он звучал несколько нездешне, временами ей казалось, что, произнося слова, он скатывается в неясное гортанное бормотание: какой-то другой язык, так ей почудилось. Баскский? Русский? Нет, вроде бы, нет, скорее, какой-то восточный диалект, уточнила Ольга, не слишком-то разбиравшаяся в наречиях огромного мира: да это ей и не требовалось, так как должность секретарши знаменитого психоаналитика и общественного деятеля милостью божией Шавье Пуиджа и без того была довольно обременительной.
Однако самым безумным было не это, а некоторое странное требование: чтобы в день приема сеньора Йомина – так он себя назвал – Шавье отменил всех пациентов. «Психотик», – подумал Шавье, но от комментариев пока воздержался. Он положил на ворох бумаг (подготовка к докладу на конференции в Брюсселе) свеженькую, как попа младенца, книгу доктора Ирвина Ялома (Шавье свободно читал по-английски) про групповую терапию (Небезынтересно, хотя… но… весьма… да… м-мм).
Шавье никогда – даже сам с собой – не оставлял чудесной многозначительности, всегда выручавшей его во время сессий и создавшей ему славу одного из самых глубоких и чутких психотерапевтов Барселоны.
Какой, однако, наглый психотик, думал он, накануне вечером. Эта мысль не желала покидать его даже в ресторане «Ума», где он сидел с Кармен Солис, ведущим психиатром университетской клиники, и Рене Малером, приезжей знаменитостью из Франции. Они заказали осьминога в желе с миндальным соусом, эскуделью, хамон с томатами, грушей и изюмом, а также – специально для Рене – «Моря и горы». Шавье сказал, что это любимое блюдо каталонцев – курица с рыбными деликатесами. На самом-то деле сам он больше всего любил пиццу и тортилью, но скрывал это даже от себя, боясь показаться всем (и самому себе тоже) не слишком-то изысканным и утонченным.
Bon profit! – чуть скорбно поднимая бровь, говорил Шавье направо и налево (в данном случае это была буквальная правда… Потому что его сотрапезники сидели соответственно справа и слева от него), чуть поджимая губы в мушкетерской бородке, в ней его рот выглядел как дорогая картина в золоченой раме с завитушками.
За шампанским он совсем уже решил рассказать своим спутникам про неизвестного психотика, но удержался. Точнее, его удержало воспоминание о ехидстве Кармен. Вечно она отпускала непристойные шуточки в стиле: «А что, отменил бы их, на фиг тебе столько денег?.. Ты и так банкнотами можешь камин растапливать, девать-то все равно некуда.. А то скоро будешь вместо Cuvée Perle d’Ayalа пить индийские жемчужины, растворенные в уксусе…» Он бы, разумеется, нашелся, что ответить: например, что он больше любит цитрусовые и минеральные тона вин, а вовсе не уксусный вкусный укус… то есть, не уксусный вкус. Тут он заметил, что принялся – по обыкновению всех психотерапевтов – представлять себе сессию с Кармен в роли пациента… и удержал рот на замке.
По дороге на улицу Бальмес он любовно осматривал фасады домов, каждый раз поздравляя себя с тем, что живет здесь, а не в мерзкой Барселонете, где прошло его не слишком-то счастливое детство.
Квартира – и, конечно же, приемная с кабинетом – находились на третьем этаже. Он не поехал на лифте, поднялся по лестнице, чуть покачиваясь, оглаживая по пути плотные, маслянистые от протирки (сегодня уборщик умащал их особой жидкостью) листья крученых перил.
Шавье пошел в отца длинным благородным лицом, белокурыми локонами и долговязой фигурой, потому что мама была, как бы это сказать, малость грузновата. И уж точно красотой не блистала.
Ольга благоговела перед Шавье. Из приемной она часто созерцала светлый нимб вокруг его белокурой головы, когда он сидел, зарывшись в толщу новомодных каталонских поэтов, когда громко цитировал Льяка и выказывал неумеренное пристрастие к пламенному гимну «Л´эстака», который тот, собственно, и написал в страшные годы, когда Каталония отважно и так далее.
Политическая ситуация автономии, особая миссия каталонского народа, его желание отъединиться во что бы то ни стало от изначального поработителя – Испании – не сходили с уст Шавье. Под пестрыми обложками интеллектуальных журналов на столике в приемной скрывались многочисленные интервью Шавье – интервью на октябрьской конференции «Фигура на фоне недопонимания», интервью в ресторане Santa Rita Experience, беседа в поэтическом клубе имени Хуана Боскана и бог знает, где еще… Репутация Шавье всеми четырьмя лапами упиралась в землю Каталонии, недаром же в массмедиа называли его «одним из самых заметных наших интеллектуалов», «львом рыцарской чести каталонцев» (черт знает, что это значит, но приятно).
Ночь прошла в каком-то помрачении: ему снилось, что он сидит в ресторане вместе с новым пациентом, огромным арабом в перстнях и золотой чалме в мелких камешках, похожих на стразы. Они пьют какой-то странный напиток, мутный и шипящий, как гадюка. Точнее, нет, про гадюку говорит Рене, который тоже почему-то там оказался: он говорит, что напиток был настоян на гадюках очень древнего происхождения. Они обычно водятся в болотах, переползают с кочки на кочку.
На этом месте сон прервался, потому что мелодично прозвонил серебряный будильник. Шавье решил не анализировать сон, потому что – ни слова об этом пациентам – иногда сон это всего лишь сон, и кочка. То есть точка. Мало ли какие гадюки скрываются в его бессознательном – сейчас это было ему неинтересно, потому что новый пациент должен был прийти в одиннадцать, перед ним записаны еще три страдальца, а деньги за сессии Шавье очень любил: все эти чеки и немного смятые купюры… Это было так приятно, но об этом он тоже никому никогда не говорил: вот Кармен как-то просекла, именно потому он эту психиаторшу и не жаловал, хотя на поверхности поддерживал с ней теплейшие отношения. В самой же этой Кармен, смуглой брюнетке с продолговатыми глазами цвета тины было что-то мутное… Как в пруду, полном цвелью.
Слово «мутное» вернуло его к сну, но он плюнул и занялся выбором галстука для сегодняшнего дня. Он любил новых пациентов. Ольга сказала, что этот Йомин явно был не из бедных, он даже не спросил, сколько стоят пятьдесят минут сессии. Это тоже было приятно… Да и, кроме того, новые пациенты всегда немного возбуждали Шавье: собственно, поэтому он так долго и провозился с галстуком: наконец, выбрал парижский, шелковый, оттенка тины со вкраплениями палой, нежно-гниловатой листвы.
И тут позвонила Ольга. Она звонила и раньше, но телефон Шавье на ночь всегда выключал. Дребезжащим от легкого волнения голосом она рассказала, что буквально только что один за другим проявились все три пациента и отменили свои сессии, сославшись на простуду и важные дела. По правилам Шавье, отмененные в тот же день сессии оплачивались на две трети, так что все дело было как бы даже и поправимо отчасти, но странное совпадение с пожеланием нового клиента не могло не поразить и его, и секретаршу. Ольга, впрочем, настаивала на простой случайности. Имя Ольга ей дали не в меру просоветски настроенные родители, вообще-то она была самая классическая каталанская девица: с короткой стрижкой, в очках, с непроницаемым и чуть насмешливым лицом, смахивающим на лик святого Георгия, покровителя Каталонии.
Но Шавье стало как-то не по себе. Точнее, он разозлился. Обычно приступы злобы он гасил двумя чашками крепкого кофе, но тут пришлось выпить четыре. До одиннадцати оставалось еще ума времени, так что пришлось немного посидеть на кухне, поглядеть, как в апельсиновой глазури керамической плитки отражается солнце, послушать, как щебечут пичуги за окна… Под окном расцветал какой-то куст – краем глаза Шавье заметил ярко-желтые невесомые шары… Пичуги… Шары… Тьфу… Весь этот тон любителей природы был ему противен. Он залпом прикончил четвертую чашку и решил, что возьмет с новенького плату в два раза больше обычной.
В кабинете было пасмурно и пахло антиквариатом. Пасмурным он только казался из-за тяжелых полосатых штор с кистями, а вот антиквариата там и впрямь было хоть отбавляй – особенно впечатлял могучий письменный стол красного дерева, кресла в стиле кого-то из Людовиков и громоздкая настольная лампа сине-белого стекла с бронзовыми завитушками, чем-то отдаленно напоминающая бороду Шавье.
Далеко тонко и глухо прозвенело – это Ольга оповещала его о том, что пациент прибыл. Шавье был большим любителем легкой таинственности и загадочного флера. Именно поэтому в кабинете царил теплый сумрак, подсвеченный тихо горящими светильниками в разных углах комнаты. Поэтому Ольга всегда мелодично звонила… Поэтому… Но тут каким-то слегка подпрыгивающим шагом в кабинет вошел новый пациент, и Шавье сразу же решил, что это немного слишком. Таинственности здесь явно было многовато.
Пациент был невысок (где-то метр шестьдесят пять максимум), крепок, в синем прекрасно сшитом – явно на заказ – костюме и – в маске. Маска была черной, со стразами (о том, что это настоящие камни, даже и речи не могло быть, бред), она вороньей чернотой закрывала глаза и нос пациента, и казалось, что у того нечто вроде клюва. Рыжеватые волосы, пробитые сединой, щетиной торчали над маской.
– Э-э-э…садитесь, пожалуйста, – выдавил из себя Шавье.
Пациент прошел к креслу у письменного стола и опустился туда молча.
– Нет, извините, это мое кресло… Вам – сюда, – и Шавье ткнул пальцем в более скромное седалище у торшера.
Пациент молча и – как показалось Шавье весьма неохотно переместился туда, и Шавье почувствовал раздражение. Он часом не немой? Идиот.
Но тут пациент заговорил.
– Я сразу скажу: впредь я буду делать здесь, что хочу.
Тут Шавье поинтересовался (довольно спокойно, впрочем):
– Вы уверены, что это так, сеньор…?
– Зовите меня «Йо», – сказал пациент. Тон его был повелительным, с особенным скачком вниз на конце. Он как бы припечатывал всю фразу.
– Э-э хм…, – ответил Шавье. Давно уж он так не терялся в присутствии пациента. Разговор шел на безукоризненном каталанском, следовательно, по неписаному этикету всех каталонцев вместе взятых, надо было соблюдать вежливость, потому что гость был как бы «свой». Акцента у него не замечалось, хотя иногда он слишком уж гортанно произносил слова. Шавье был приятен этот знак внимания, вот только…. Дело в том, что «йо», как на божественном каталанском, так и на испанском означало одно – «я». Да, да, местоимение первого лица единственного числа. Называть пациента «я» было как-то нелепо. Однако он все-таки спросил:
– Это ваше уменьшительное имя?
– Я хочу, чтобы вы меня так звали, – почти что прошипел пациент и в упор поглядел (хотя с уверенностью этого нельзя было сказать из-за маски) на Шавье. (Надо взять на заметку, легко раздражается!)
– Отлично, сеньор Йо, – вслух сказал невозмутимый Шавье, любуясь, как ловко и бестрепетно он ведет беседу. – И все-таки кое-какие правила в этой комнате диктую йо… то есть я. Например, я настаиваю на том, чтобы вы сняли маску. Я должен видеть ваше лицо.
Ему почудилось, что при этих словах пациент даже подпрыгнул в кресле. Однако, ответ его был сух и короток.
– Нет, – сказал он.
– Что значит «нет»? – сказал Шавье обескураженно.
– Никогда этого не делаю, – рявкнул пациент раздраженно.
– Так и ходите в маске? – сказал Шавье. – Послушайте, я не готов уступить в столь важном вопросе. Это дело принципа. Если вы…
– Я плачу вам тысячу евро за встречу, или как это у вас называется, – прервал его пациент, – а вы за это будете терпеть мое… мое поведение. Я…
– Сессию… Тысячу евро?
– Сессию. Именно. Тут даже нечего думать, соглашайтесь. А иначе я…
Как поступить? Конечно, этика психотерапии здесь явно страдала. Но тысяча евро за пятьдесят минут тоже были неплохие деньги. Кроме того, это бы возместило убытки, причиненные ему тремя утренними клиентами.
– Две тысячи, – рявкнул пациент.
– Я… э-э-э… договорились…
Потом я заставлю его снять эту чертову маску, главное запустить процесс.
– Начинаем сейчас же, – буркнул пациент, и Шавье, проклиная себя за малодушие и алчность, сделал вид, что ситуация под контролем, и все идет так, как он и предполагал. Он уселся поудобнее и провел рукою по бумагам на столе…
– Расскажите о себе, – попросил он самым своим интимным тоном с легкой хрипотцой. Прицел сейчас явно оказался сбит: этот мерзкий пациент все-таки схватил его за жабры. И как это ему удалось так быстро и так легко?
«Интересно, как он в таком виде ходит по улицам? Или все-таки надел на пороге? Надо спросить у Ольги…»
– Почему на пороге? – вопросил пациент гневно. – Я же вам сказал: всегда так хожу. И не имею ни малейшего намерения менять свою привычку.
– О Боже мой, простите, я, кажется… Хотя я, кажется… – побормотал Шавье в ужасе, пытаясь понять, как это он настолько потерял контроль над ситуацией, что даже озвучил мысли, явно не предназначавшиеся для ушей пациента.
В этот миг что-то так явно перещелкнуло в его напоенном кофе организме, что звук щелчка можно было бы услышать с улицы. Шавье встряхнул головой и поморгал. Огромная рыба с синеватыми искрящимися жабрами, валко поводя хвостом, выпучась, глядела на него из клиентского кресла. Чешуя ее взблескивала тайным сизо-багровым сиянием, и смотрела она пусто и холодно, как смотрит на вас большой заброшенный ангар или заколоченный дом.
– О, малéволо… – вдруг патетически подумал Шавье (когда он пугался, он всегда думал патетически, это была форма самозащиты – будто он доблестный рыцарь, а вокруг него – чудовища, которых следовало победить). Он хотел подумать то же самое по-каталански, но вырвался испанский. (В сущности, он подумал просто: «вот злыдень!», но это мы оставим в скобках).
Когда Шавье проанализировал себя, все это понял и отследил, он снова обнаружил себя в кресле с резной спинкой: рыбы не было, зато был злющий пациент, который к этому времени уже успел наврать с три кайши (в смысле «короба») какого-то обычного пациентского вздору, которого Шавье – о ужас! – совсем почему-то не слышал.
– Я ему: «А провались ты к дьяволу!». И тут он хватает птицу, и этой птицей как запустит мне в физиономию!
– Что за черт, – думал Шавье меж тем. – Ничего не понимаю. Я все пропустил… Нельзя показывать. Но про птицу все-таки спрошу… Бред…
– Простите, какую еще птицу? – строго осведомился он – так, будто прописывал надоедливому пациенту амитриптилин, а пациент отказывался слушаться и принимать психотропное. (По правде говоря, Шавье был не психиатр, а психотерапевт, а это означало, что никаких амитриптилинов он не мог выписывать, но часто себе представлял, как отрывисто выписывает рецепты и ставит печать… Видимо, в нем дремала склонность к бумажкам и особой форме власти… А, может, кстати, еще и комплекс неполноценности по Адлеру…)
– Какую еще птицу? Почему птицу? Я же сказал – пиццу, пиццу хватает… Он же почти римлянин…, – заворчал пациент, и Шавье похолодел. Он ничего не понимал. Кто римлянин? Почему пиццу? Из-за чего поссорились клиент с этим итальянцем? И почему в кресле только что была рыба?
Матео спокойно сидел на скамейке в кубообразном серо-буром здании, которое на самом деле было автобусной станцией. Скамейка напоминала ему желудь: она была такая же крепкая, полированная, изжелта-коричневая. Матео очень любил дубы – их резные маленькие опахала, похожие на вырезанные из картонки узоры. В детстве с сестрой они часто вырезали разные штуки из молочных пакетов.
На других автобусных станциях скамейки были каменно-серые, как надгробия. А в Мадриде скамьи глупо краснели пластиком – даже странно, что красный цвет мог быть таким тусклым, отъявленно скучным, а ведь вроде на вид нарядно. Красиво, современно, а присмотришься – ослиная тоска. Как и сам Мадрид.
Он ехал-ехал в монастырь Сан Хуан де ла Пенья, который в Хаке, а потом попал в Калатаюд и вот уже два дня сидел здесь: точнее, не сидел, а бродил и «присматривался», как он это называл. «Присматриваться» Матео мог очень долго, потому что, занимаясь этим, он чувствовал себя так же, как когда говорил с Богом. В сущности, «присматриваться» и «говорить с Богом» было одно и то же, так что дорогу от Калатаюда до Хаки он вдруг решил пройти пешком. Будет красиво.
И есть два соображения. Во-первых, экономия: не нужно тратиться на автобус. Во-вторых, сегодня кончался третий из бесплатных дней в муниципальной ночлежке. Там хорошо – настоящий горячий душ, чистая постель, и даже кормят завтраком. Кофе сколько хочешь. Ну, почти.
Да, можно будет идти вдоль шоссе – это несколько дней пути. Ночевать у костра: сейчас весна, тепло. И, в конце концов, на автобус можно сесть где-нибудь километров через пятьдесят, если уж совсем станет невмоготу. Впрочем, ходит Матео легко, в свои шестьдесят просто, можно сказать, бегает, как птица… Почти летает, что да, то да. А со стороны это выглядит так: идет неспешно человек в серо-красной куртке с большими карманами: куртка, между прочим, чистая. За плечами кожаный рюкзак, почти новый на вид. Не какой-нибудь драный да рваный, а добротный, крепкий рюкзак, и кроссовки. Ну, кроссовки, конечно, виды видали, но все еще годные. Вот и идет человек по своим делам.
А дел у Матео было много – вся Испания.
Он знал, какой промозглый воздух в ноябре в Авиле и как сыро блестят ее желтые каменные улицы под прозрачным снегом. Он ходил по ледяным палатам Альгамбры в декабре и сидел у кипящего моря в Малаге летом. Он вытряхивал из своих видавших виды кроссовок песок барселонских пляжей, дивился на храм-переросток на главной площади Сарагосы и пробирался сквозь ряды машин в шумной Валенсии, которая ему не понравилась. Он любил смотреть на улиток-паломников в Сантьяго де Кампостела, как они ползут по лестницам со своими рюкзаками размером с Сарагосский собор. Он знал деревни, улицы, мосты и снежные горные цепи. Он знал эту землю, как другие знают свой дом. И больше всего он любил… Неважно. Сейчас об этом не стоит. Достаточно сказать, чего он не жаловал.
Мадрид. Там Майте и Хоакин, дети. Они просили его остаться, но потом махнули рукой. С папой ничего поделать нельзя, он чокнутый, говорили они друзьям, на всю голову нарушенный, он сбрендил, а ведь есть своя квартира, пусть не в центре, но приличная, с отоплением, и район не самый отстойный.
«Эх, райончик мой, район, как Голгофа, страшный он», – сказал Матео своим ручкам и блокнотам, заглянувши в рюкзак. Ручки и тетради очень уютно расположились там, в глубине, – как на дне морском раковины и рыбы. Матео любил рифму. Такая слабость у человека. Сколько раз говорили ему: глупо. Да, он знал, что неумно. Ну, он умным-то быть не подряжался, да и все равно никто его не слышит, кроме Бога.
А Богу нравится рифма. Он Сам все зарифмовал: зорю с закатом, ручку с блокнотом, кроссовки с рюкзаком, Калатаюд с Хакой… И еще табак Он явно зарифмовал с Матео, потому что скрутить да выкурить сигарку-другую на скамейке в парке – что может быть слаще?
Одну из ручек – лиловую, цвета сирени, гладкую, как птичье перо, на ощупь, Матео выделил для себя. И крошечный блокнот с морской, переливчатой обложкой. Даже с двумя обложками: одна, первая, матовая, и на ней будто волны, а другая, главная, вся – цвета моря. Или как бутылки бывают. В нем Матео записывал свои мысли – или то, что Бог ему сказал, потому что, в общем-то, это было одно и то же, как и в случае с «присматриванием». Он иногда думал: это мысли или не мысли? И что такое мысли – просто слова или слова-фильмы? Скорее, то, что говорил ему Бог, были слова-фильмы.
А остальные ручки и тетради Матео сегодня понесет той сеньоре, которая держит магазин канцтоваров на площади рядом с музеем Калатаюда. Может, она купит эти, с розовыми обложками и чайниками, она сказала: приноси.
И это значит, что какой он бродяга, если торгует ручками вразнос? Это значит: он торговец. Сам зарабатывает себе на жизнь. На табак у него хватает. И на автобус. Хотя, если даже и бродяга – пусть так. Что в этом плохого? Особенно, когда в муниципалитете каждого городка есть ночлежка: а там чистая постель, там и душ есть, и завтраком кормят три дня подряд. И кофе можно пить… Потому что черный кофе с молоком – первое дело поутру, от него сердцу веселее.
Он перестал думать и огляделся по сторонам: на станции было пусто. Никого, кроме сидящей напротив девушки в длинной, почти до пят, сизо-синей вязаной кофте с капюшоном. Эта кофта сразу понравилась Матео, потому что странным образом смахивала на плащ каких-то неясных рыцарских времен. Неподалеку от автовокзала как раз плавала над песчано-сосновой горой арабская крепость Аюб, блестя на апрельском солнце желтыми барабанами башен, и Матео подумал, что девушку эту с ее обветренным лицом, растрепанной гривой до плеч и алым рюкзаком (чем не солдатский мешок?) можно было бы вполне принять за воина Калатаюда, не арабского, правда, а другого, христианского.
Вместо всех этих слов Матео на самом деле увидел картинку, которую ему показал Бог: на дозорной площадке песочного цвета башни стоял кто-то в синем плаще. Его лицо было… Сразу же делалось понятно, что… Одним словом, скулы были высокие, глаза длинные. Не такие, как у здешних жителей. В руках этот кто-то удерживал такую штуку, вроде грузного арбалета – по форме, как известно, напоминающего крест. Матео очень приблизительно знал, как выглядят арбалеты, но тут сразу понял, что арабы сдались и крепость завоевана.
Он еще успел подумать про… – нет, то есть увидеть вместе со стоявшим – совершенно инопланетные горы Арагона, которые целым снопом лунно-полосатых складчатых вееров расположились вокруг Аюба, как девушка встала и собралась уходить. Она поглядела на Матео своими длинными глазами, отодвинула ногой невидимый арбалет и пошла вдоль скамеек к кассе. В сером окошечке как раз был перерыв, так что она снова вернулась со словами: «Простите, не знаете, когда кассу откроют? Я уже давно жду…»
Она так мягко произносила слова, что сначала Матео не понял, откуда она: из Эквадора? Из Колумбии? Нет, лицо не такое, не тамошнее.
Он ответил: «Перерыв. У них сейчас полчаса перерыв», и девушка улыбнулась и кивнула ему в ответ. Тут Бог сказал Матео очень простую штуку. Он сказал: «В муниципалитете можно три дня жить на всем готовом. Чистое белье, душ…».
Прежде чем Матео успел опомниться, он уже произносил все это вслух вслед за Богом – но удивился он этому не особенно: потому что такое случалось частенько. Дело в том, что Бог и Матео сообща считали, что девушке нужен отдых – она была таким же странником, как Матео, и приехала сюда даже не из Мадрида – откуда-то из неизвестных степей. Матео мельком увидел влажную траву, туман, ели, какую-то узкую реку в траве, потом огромный, не слишком аппетитный город, грязный асфальт, ноздреватый плиссированный снег. Внешность у всего этого была не испанская. Матео очень плохо знал, как выглядит север, но тут решил, что это что-то очень северное, судя по черно-синим елям и снегу.
– Спасибо, пока есть, где жить, – сказала она, оценивая предложение и чему-то улыбаясь. – Но мне пригодится.
Какое-то время Матео расписывал ей, как именно устроиться: паспорт даешь, они записывают, и все – живи. Но больше трех дней – нельзя. И только в маленьких городах. В Мадриде такого нет. Трудный, трудный город Мадрид.
Поговорили о Мадриде. Матео рассказал, до чего он не любит шум и улицы все в машинах. Еще потом он вдруг понял, что говорит о Хаке, – потому что душа его уже была в дороге, даром что он сидел здесь на скамейке. Душа укладывала рюкзак, а может, пила напоследок воду из кулера в коридоре ночлежки и думала о Хаке: в любом случае, она жила предвкушением.
– Как бы я хотел, чтоб ты увидела Хаку, знаешь… Там монастырь старинный, туда король приезжал… Как бы я хотел, – сказал он задумчиво.
Девушка, которую звали Эсперанса, слушала его с удовольствием. Пожалуй, ему не приходило в голову, до чего певуч был его голос. Он был как бы простым, обыденным, но в нем жило некоторое певческое безумие, как в деревянной флейте. Это был глубокий голос, который все время говорил о тайне, даже когда Матео рассказывал про горячий душ и чистое белье.
– Я пойду покурить, знаешь, – сказал он, нашаривая папиросную бумагу и пачку табака в кармане любимой куртки. – Ты ведь пойдешь со мной?
– Нет, Матео, я должна идти. Господь тебя благослови.
– И тебя. Погоди, Эсперанса, постой. Я у тебя хотел спросить одну вещь…
Они уже стояли на улице, где отовсюду сыпалось солнце, перебеляя стволы эвкалиптов в змеевидных узлах, яркое небо, стены цвета куркумы, блестящую арку громоздкой церкви вдали. Как будто зима в горах была черновиком, а сейчас кто-то набело писал свежее стихотворение в записной книжке, это миндаль зацвел, подумалось Эсперансе. У нее как раз была такая книжка в кармане.
– Ты что хотел сказать, Матео?
– Слушай, – сказал он, затягиваясь, – как ты думаешь: говорить с Богом – это нормально? Я, когда хожу по улицам и горам, я всегда…
Эсперанса поглядела на него очень внимательно: вот таким она будет помнить своего странника – как еще одно проявившееся стихотворение, в конце которого собрано все самое загадочное и одновременно проясняющее смысл.
– Это нормально, – сказала она, – я сама всегда так делаю.
– Такое солнце, – сказал Матео, – идти будет приятно. Я, может, песню сочиню по дороге, если рифма придет…
Продолжение – на моем сайте.
Надежда Муравьева